Людвиг Льюисон:

Художник - единственное существо, для которого все вокруг - откровение.

Искусство рисунка

News image News image News image News image
Главная - Альбрехт Дюрер - После странствований Дюрера


После странствований Дюрера
Художники - Альбрехт Дюрер

после странствований дюрера

После чужих городов, после дальних дорог, после жизни, полной перемен, встреч, знакомств, непривычных впечатлений, он вернулся к жизни оседлой и размеренной. Странное и сладостное чувство возвращения. Дома, лица, наряды — все привычно. Весь день в ушах звучит родная речь. Каждое слово понятно... На улицах Нюрнберга на Дюрера оглядываются. Узнают не сразу. Он возмужал, одет по итальянской моде. У него гордый и независимый вид.

Пока Дюрер странствовал, отец сильно сдал. Жизнь больше не давала Дюреру отсрочек. Главную тяжесть забот о семье приходилось принять на свои плечи. Наступило время окончательно распрощаться с молодостью.

Дюрер после женитьбы так стремительно уехал из Нюрнберга, что не успел по-настоящему наладить собственную мастерскую. Откладывать больше нельзя. По обычаю, Дюреру предстояло жить еще некоторое время — год, может быть, два — в доме тестя. Помещение для мастерской ему отвели. Следовало нанять поначалу хотя бы одного подмастерья и одного ученика. Имена первых помощников Дюрера не сохранились. Иногда предполагают, что Дюрер вообще долгое время работал один. Маловероятно! Заказы на алтари, которые он скоро взял, не выполнишь без подручных. Но пока что об этих заказах следовало позаботиться. А прежде всего надобно было войти в быт родного города. Пока он путешествовал, на городском кладбище прибавилось могил. Они напоминали о чуме минувшего года. Умерло несколько детей и в семье Дюреров. Мать тоже болела чумой, выжила чудом. Поредели семьи соседей и знакомых. Среди умерших было немало его сверстников. В голову невольно приходили мысли о краткости и непрочности человеческого бытия.

Еще не все, кто покинул город, спасаясь от чумы, вернулись к родным очагам. Но жизнь постепенно налаживалась. Город приходил в себя после пережитого. Снова через Нюрнберг на юг, на восток, на запад, на север потянулись торговые обозы. Заработали полным ходом мастерские. Прибавилось станков в типографии Кобергера. Городские власти распорядились снова мостить улицы, достраивать больницы, укреплять стены. Казалось, город вышел из испытаний еще более уверенным в своих силах, чем был прежде. Но Дюрер стал старше, постранствовал, научился всматриваться, сравнивать, сопоставлять. Он почувствовал: в родном городе не все так прочно и не все так просто, как казалось в детстве. Знакомые мастера литейного, слесарного, токарного дела наперебой жаловались на строптивость подмастерьев. А те говорили, что мастера обращаются с ними плохо, заставляют работать сверх всяких сил, готовы высосать у них мозг из костей ради своей выгоды. Эпидемия принесла многим семьям большие убытки, им приходилось теперь брать деньги взаймы. По городу шел стон от неслыханных процентов, которые назначали ростовщики. Пошатнулись нравы. Сильнее всего это сказалось в ремесле. Раньше все, что делали мастера, они делали на совесть. Если среди обуви, сработанной на продажу, находили пару с изъяном, ее с позором под крики и улюлюканье сжигали на костре, и мастеру было впору убираться из города. Теперь доходили слухи о всяческой фальши в разных ремеслах. Люди перестали стыдиться того, что прежде было позором.

Некоторые городские новости были странными. Кроме прежних начальных латинских школ открылась новая школа — поэтическая. В ней обучали всему, что должен знать образованный человек. Как был бы счастлив Дюрер, если бы ему довелось учиться в такой школе! Но нюрнбергские священники и учителя, которые заправляли в прежних школах, встретили новую враждебно. Ее осуждали в проповедях, о ней писали в памфлетах. Некоторые родители, которые послали было в нее своих детей, испугались и стали их учить по старинке. Пиркгеймеру и его друзьям пока что удавалось отстоять поэтическую школу, но надолго ли — этого никто не мог сказать. А кому она мешает?

Были новости еще удивительнее: один из нюрнбергских палачей, устав от своей профессии, пожелал записаться в художники. Нюрнбергских живописцев смутила перспектива иметь такого собрата. Они полагали, что он обесславит их профессию. Однако Городской Совет Нюрнберга рассудил иначе. Коль скоро живопись в имперском городе считается свободным искусством, заниматься ею вправе каждый, кто того пожелает, а значит, и палач. Дальнейшие следы художника из палачей в нюрнбергских хрониках теряются. А жаль. Прелюбопытно было бы узнать, какие темы его привлекали. Наверное, что-нибудь нравоучительное.

Ни родители, ни жена не спрашивали Дюрера, надолго ли он приехал, не уедет ли снова, но вопрос этот читался в их глазах. Тогда он решил: теперь он здесь надолго. Чтобы выполнить все, что задумано, надо осесть на месте. У него великое множество впечатлений, а планы, зародившиеся вдали от дома, столь огромны, словно бы их подсказали альпийские вершины на обратном пути. Созерцание великих творений природы и совершенных созданий рук человеческих вдохновляло, подсказывая мысль о соревновании с ними.

Он принял еще одно важное решение. Он не станет, как делал это в Базеле, иллюстрировать книги, он не хочет зависеть от чужих мыслей и чужого текста. Он будет выпускать самостоятельные гравюры, чтобы их ценили только за то, что изобразит он сам, свободно следуя собственному замыслу.

Несколько лет подряд в жизни Дюрера словно бы не происходит ничего особенного. Он утолил жажду новых впечатлений и больше никуда не уезжал. Он не принимал участия в событиях городской жизни, которые описаны в нюрнбергских хрониках. Мы не найдем и его имени ни среди выборных, ни среди назначенных лиц, вершивших делами города. Жизнь его друга Пиркгеймера по сравнению с его собственной поражает разнообразием: тот то и дело прерывает свои ученые занятия, чтобы выполнить деликатную дипломатическую миссию или возглавить нюрнбергское ополчение, да еще ведет постоянную переписку со множеством немецких и итальянских ученых.

По сравнению с этим жизнь Дюрера кажется размеренной, однообразной, почти монотонной. Прожив приличествующий срок в доме тестя, Дюрер переехал с Агнес в дом своих родителей. Браку их суждено было остаться бездетным. Это печалило Дюрера и приводило в отчаяние Агнес. «Если у тебя нет детей, чего ради ты живешь на свете?» — гласило изречение того времени. Оно больно ранило Дюрера, а особенно его жену.

Теперь мастерская Дюрера расположилась в одном доме с мастерской отца. Подобно тому как это делает отец столько лет, сколько Дюрер его помнит, ранним утром он входит в мастерскую, чтобы уйти из нее только в сумерках.

Главное событие этих дней, недель, месяцев, этих лет — труд. У него есть много общего с трудом других мастеров: художник тоже имеет дело с материалом и инструментами. У него есть одна особенность — счастливая особенность, проклятая особенность. Рисунок, который рисуешь, гравюра, которую гравируешь, картина, которую пишешь, не отпускают тебя. Они стоят перед глазами и тогда, когда ты ушел из мастерской. Собеседники и близкие замечают, что речь твоя стала рассеянной, что ответы твои звучат невпопад, а твои глаза смотрят, но словно бы не видят. Они видят! Видят те образы, которые не покидают ума художника, стучатся в его душу, требуют воплощения.

Несколько лет Дюрер посвятил главным образом гравюре на дереве и на меди. Он занимался обоими видами этого искусства, занимался и живописью, сосредоточиваясь более то на одном, то на другом жанре. Хронология работ Дюрера 1495—1503 годов особенно сложна. Не станем отягощать повествование хронологическими выкладками, а начнем с гравюр на меди и продолжим рассказом о живописи и гравюрах на дереве, но будем помнить, что работа эта на самом деле шла параллельно.

В граверных мастерских Германии, Италии, Нидерландов в XV и XVI веках были найдены такие приемы, которые почти не измененными передавались потом из поколения в поколение и дошли до нашего времени, хотя резцовая гравюра стала теперь редкостью. Дюрер всю жизнь сохранял верность этой технике. Лишь несколько раз он пробовал гравировать сухой иглой или сделать офорт. Но это редкие исключения.

Первые навыки гравирования Дюрер получил еще в мастерской отца. Гравирование в златокузнечном деле, конечно, далеко не то, что гравирование для печати, но и материал, и инструменты, и некоторые приемы похожи. Позже, в мастерской Шонгауэров в Кольмаре, он внимательно разглядывал медные доски, награвированные мастером Мартином. Дюрер был музыкален, и в том, как покрывали тонкие и искусные линии медную пластинку Шонгауэра, ему явственно слышался музыкальный ритм. Братья покойного мастера показали ему, как тот держал инструмент, как вел штрих, дали попробовать самому.

Однако с тех пор прошло немало времени, а мастера делает упражнение. Так гласит немецкая поговорка, родившаяся в ремесленных мастерских.

Ну что ж! Ему с детства не привыкать упражнять глаз и руку.

Дюрер начал учиться гравировать на меди. Это оказалось невероятно трудно. При гравировании рука работает совсем не так, как при рисовании. Пальцы должны держать резец не так, как кисть, перо или карандаш. Соприкосновение резца с медью по ощущению непохоже на соприкосновение пера с бумагой, кисти с деревом или холстом. Приходится переучивать каждый мускул. Надо постоянно помнить, что изображение на бумаге получится зеркально перевернутым по отношению к награвированному на доске.

Дюрер знал медника, у которого можно купить безупречные листы — плотные, однородные, гладкие. Выбирать их — истинное наслаждение. Нетронутая поверхность бумаги, доски, холста всегда волновала его. Пока она не тронута, все кажется возможным. Дюрер поднимал медный лист, держал его на весу, ударял по нему пальцем: лист звенел. Ему был внятен голос металла — вязкая медь звучала иначе, чем хрупкая. Долгий опыт научил: для гравирования больше пригодна хрупкая медь. Она требует особой осторожности, но допускает более тонкий штрих. Подмастерья медника бережно переносили отобранные листы в мастерскую Дюрера и распаковывали их там — веселая, звонкая работа! Потом в мастерской раздавался скрежет пил: листы распиливали на доски разных размеров. Скрежет пилы по металлу был привычен Дюреру с детства. Чтобы доска была безупречно ровной, ее клали на наковальню и проковывали, потом осторожно сострагивали верхний слой. Это полагалось делать помощникам, но Дюрер часто отбирал у них молоток и сам принимался проковывать доску. Молоток в руке, точно рассчитанные удары, их звонкая дробь — все это напоминало ему годы теперь уже далекого ученичества золотых дел мастерству. Ему была приятна эта работа, ее движения, такие непохожие на те, которые он делает постоянно. Выстукивая молотком упругий и звонкий ритм, можно было думать о том, что он собирается изобразить.

Теперь нужно напильником закруглить углы доски, чтобы она не рвала бумагу, и снять с ее краев фасеты. Когда печатный пресс прижмет влажную бумагу к доске, ее поля чуть согнутся по фасету и лист приобретет завершенный вид... Авторские оттиски гравюр Дюрера сохраняют этот сгиб до сих пор.

Помощников охватывало нетерпение — так долго приходилось готовить доску, прежде чем начать то, ради чего все это делалось, —гравировку. Заметив их недовольство, Дюрер указывал на одно из старинных изречений, украшавших мастерскую. «Поспешай медленно!» — гласило оно. Дюрер считал, что мудрость эта особенно уместна, когда начинаешь шлифовку и полировку досок. Переходя от более грубых порошков к более тонким, подмастерья медленными размеренными движениями шлифовали, а потом полировали доски, пока мастер, чуть прикоснувшись к ним, не говорил наконец: «Довольно!» А говорил он «довольно» только тогда, когда с помощников сходило семь потов, а доска обретала зеркальный блеск. Горячему и нетерпеливому в граверной мастерской делать нечего! И вот доски готовы. Глядеть на них — радость. Они притягивают к себе взор и руку. Сердце щемит от предвкушения работы.

Теперь на доску нужно нанести рисунок, которому будет следовать резец. Для этого доска покрывалась твердым лаком. По лаку процарапывался рисунок, так что царапины затрагивали и медь. Потом лак снимали, а оставшийся на меди еле заметный след служил путеводной нитью для гравера. Как бы точно ни был переведен рисунок на доску, он не предопределял всех линий будущей гравюры, оставляя свободу руке мастера.

Чтобы медная доска двигалась, поворачивалась, наклонялась, под доску подкладывали кожаную подушку.

Столь же тщательно, как материал, готовил художник свой инструмент. Нюрнбергским мастерам, которые делали из самой лучшей стали ножи, стамески, долота, Дюрер по собственным рисункам заказывал резцы с жалами, острыми и сплющенными, широкими и узкими, простыми и фигурными: грабштихели, шпипштихели, мессерштихели, флахштихели (названия сохранились до сих пор). Резцы Дюрер покупал готовыми, но затачивал их сам. Он точил резцы долго, снова подавая помощникам пример терпения, которое порой казалось им упрямством. Они не знали, что, покуда мастер точил инструмент, в его воображении оживала будущая гравюра, он мысленно видел, какой будет линия, прорезанная вот этим резцом на медной доске, и в какой штрих превратится она на бумаге. Он готовил не только инструмент, он готовил себя к встрече с упрямым неподатливым материалом. Дюрер гордился красотой своих рук, своими длинными, тонкими пальцами. Он берег руки, носил тонкие шелковые перчатки, ухаживал за ногтями и кожей. Но в мастерской он рук не жалел. Резец он пробовал на ногте. Ногти от этого были в порезах и царапинах. Что ему до того, если речь идет об инструменте для работы, а это самый испытанный прием! Чтобы окончательно проверить, как заточен инструмент, существовала еще одна проба: жало должно перерезать на лету волос. И вот наконец резцы готовы и разложены в строгом порядке — от более широких к более узким. Когда понадобится углубить штрих, рука привычно потянется за резцом с овальным жалом, а если мастер захочет выгравировать линию тонкую, как тончайшая нить, он возьмет иглу. Приготовлено увеличительное стекло в оправе — оно куплено на ярмарке у приезжего голландского оптика.

Мастер остается в мастерской один. Окно завешено кисеей, рассеянный свет не будет давать отблесков на металле. Гладкая и округлая ручка резца ложится в ладонь, словно прирастая к ней. По телу проходит холодок, знакомый каждому, кто брал в руку инструмент любимой работы. Левая рука держит медную доску, которая опирается на кожаную подушку, правая — легко, осторожно двигает резец, заставляя его, казалось бы, без усилий прорезать линию в металле. Если линия должна закругляться, тогда доску поворачивают навстречу резцу.

Все очень просто! Просто — после многих упражнений и опытов. Первое время линия на доске получалась не прямая, а извилистая, дрожащая. Резец то выскакивал из бороздки, то так глубоко зарывался в медь, что его приходилось с трудом вытаскивать. Виновата была неправильная заточка жала, неверно насаженная ручка, ошибка в хватке. Дюрер перетачивал резец, по-другому насаживал клинок на ручку, терпеливо приучал пальцы к правильной хватке. Иногда ему казалось, это испытание, ниспосланное ему свыше. Нет, наказание! Неизвестно только, за какие грехи. Свобода, с которой движется по бумаге перо или кисть, представлялась сказочной. Однажды он видел деревенского мальчишку, которого отец учил пахать. Соха тоже никак не хотела идти прямо, то глубоко закапываясь в землю, то выскакивая из борозды. Молодой пахарь изнемог от усталости, а отец заставлял его начинать все сначала. Для чего учатся пахать — понятно. Люди не могут жить без хлеба. А для чего учатся гравировать медную доску? Этого вопроса Дюрер себе не задавал. Он был уверен: искусство необходимо людям.

Понадобилось много времени, пока рука, держащая резец, ощутила свободу, подобную той, какой наслаждалась рука, держащая перо, карандаш, кисть. Если выпадает редкое счастье увидеть в музее уцелевшую медную доску Дюрера, ее поверхность кажется драгоценной. Она и на самом деле драгоценна, так безошибочно точна покрывающая ее гравировка. Вглядываясь в нее, ощущаешь, в каком упругом ритме двигалась рука. Это ритм, соединивший свободу выражения замысла и строгую дисциплину, диктуемую материалом и инструментом. Ритм этот следовало сохранять много часов, а то и дней подряд — столько времени, сколько продолжалась работа над доской. При гравировании медной доски неизбежные перерывы в работе на отдых, на сон, на еду не должны оставлять никаких следов.

Краска, сваренная по секретным рецептам, была приготовлена заранее. Ее долго перетирали тяжелыми каменными пестиками на мраморной плите ученики, добавляя под присмотром мастера для черноты печной сажи, а чтобы краска была теплого бархатистого тона — копоти пережженного льняного масла.

Доска награвирована, но труд далеко еще не закончен. Художник осторожно удаляет медные заусенцы, добиваясь абсолютной чистоты будущей линии, углубляет или выглаживает слишком слабые или слишком сильные бороздки. В ходе всех этих операций несколько раз, чтобы проверить себя, печатает он пробные оттиски, внимательно вглядывается в них, исправляя то, что требует исправления.

И вот он чувствовал: наступил миг, когда можно начать печатание — уже не на пробу, а для тиража.

Придирчиво выбранная бумага, не слишком плотная, чтобы хорошо впитывать краску, мягкая, чтобы вдавливалась в углубления доски, нарезана и замочена. Готовой стопе не терпится принять на себя отпечатки, ее тяготит собственная нетронутая белизна — нетерпение мастера передается материалу...

Дюрер достиг такого совершенства в резцовой гравюре на меди, которое было недоступно никому до него. Но к совершенству вел мучительный путь. Каждый художник испытывает сопротивление материала. И в прямом и в косвенном, в глубоком смысле слова. Вначале материал сопротивляется непосредственно, противопоставляя воле художника свои природные свойства. Слишком твердым или слишком хрупким оказывается мрамор; крошится, пересохнув, глина; мутнеют при смешивании масляные краски, растекается по бумаге акварель; трескается при обжиге фарфор; сталкиваются в строке неблагозвучные слоги. Всем, кто ваяет, лепит, пишет, рисует, слагает стихи, знакомо упрямство материала, его неподатливость, порою коварство. Материал испытывает терпение мастера, заставляя его снова и снова браковать сделанное и терпеливо начинать все сначала. Но когда материал, казалось бы, побежден, когда мрамор откалывается, когда глина лепится, когда краска ложится, когда фарфор обжигается, когда слова встают в строку так, как того хочет художник, тогда мастер начинает ощущать более глубокое и трудно преодолимое сопротивление: камень и глина, приняв новую форму, остаются камнем и глиной, не превращаются в теплую человеческую плоть, краска переходит с палитры на холст, но не становится цветом и светом, не оживают на бумаге слова. Конечно, можно всю жизнь заниматься искусством, даже не подозревая, что краски и слова так и не обретают под твоей рукой души. Кажется, что они во всем тебе послушны. Не упорствуют, не сопротивляются. Легко решить, что овладел тайнами искусства, когда на самом деле научился лишь азам ремесла...

С детства в Дюрере жило стремление к высочайшему совершенству — категорический нравственный императив художника. Он заставляет полной мерой испытать сопротивление материала. Вначале в прямом, а потом и в более глубоком смысле слова. Чтобы награвировать на доске рисунок, нужно сделать бессчетное число осторожных, точно отмеченных движений, все время помня, как должна лечь линия резьбы на доску, какой должна быть сила нажима на резец, зная, что ошибки не исправить. Тщательно гравируя один участок доски, нельзя забывать о целом, нужно сохранять единый ритм движений. Если он будет нарушен, это загадочным образом станет видно на отпечатке. Значит, нужно все время помнить мускульное усилие руки, которая держит резец,— оно определяет тонкость или толщину будущего штриха на бумаге. У штрихов должна быть некая система, некий порядок. Если эта система, этот порядок будут нарушены, гравюра покажется хаотической, линии ее станут выглядеть не обязательными, музыкальность утратится. Но система никоим образом не должна быть чрезмерно строгой. Иначе гравюра станет скучной, сухой, излишне правильной, из нее уйдет живой трепет жизни. Медь не очень твердый материал, но когда гравируешь доску, ее сравнительная мягкость оборачивается ощутимой твердостью. Ни один материал просто так превратиться в произведение искусства не хочет. Шелковые перчатки на руках Дюрера скрывали твердые мозоли.

Мы не знаем, сколько досок уничтожил он, добиваясь победы над материалом. Вот, однако, поучительная история одной ранней гравюры Дюрера. В Дрездене в Гравюрном кабинете хранится его работа «Обращение Савла», довольно большой лист с оборванными и бережно подклеенными углами. Гравюра воплощает новозаветное предание. Ремесленник из малоазийского города Таре по имени Савл яростно преследовал христиан. Но однажды на пути в Дамаск, куда он отправился, горя желанием расправиться с тамошней христианской общиной, его осиял небесный свет, и он услышал голос Христа. Потрясенный Савл обратился в христианство, принял имя Павла и стал одним из апостолов. Дюрер воплотил этот сюжет. Сюжет был близок художнику. Он знал, что значит испытать душевное потрясение — сильное и внезапное. Ведь художник все переживает обостренно: встречу с человеком и пейзажем, неожиданную весть, книгу, даже сновидение. Дюрер не смел даже мысленно сравнивать себя с апостолом Павлом. Но, быть может, не столь уж великий грех подумать, что чувство, испытанное апостолом, внятно ему, скромному художнику.

Чтобы показать, как ошеломило небесное знамение Савла и его спутников, Дюрер изобразил группу всадников, которые резко останавливают и поворачивают коней. Замысел был сложен, а умения, увы, еще недоставало. Тела людей и коней награвированы короткими, однообразными, негибкими штрихами. Работы доска потребовала много, а пробным оттиском Дюрер остался недоволен. Скучная монотонность линий противоречила драматизму и стремительности события. Дюрер не стал печатать гравюру. Она сохранилась в одном-единственном экземпляре. Ее описание сопровождается в каталоге пометкой: «Уникум!».

Лист этот — редкость не только потому, что у гравюры этой не было тиража, но и потому, что она запечатлела одну из первых попыток великого мастера — его неудачу.

Он провел много часов над гравировкой доски, а, взглянув на пробный оттиск, испытал полынную горечь поражения. Поражения? Напечатай он несколько десятков оттисков с отвергнутой доски, неужто она не нашла бы себе покупателей? Нет, Дюрер так поступить не мог. Сын и внук мастеров, свято чтивших законы ремесла, Дюрер не мог пустить в продажу слабую работу. Что из того, что некоторые покупатели этого не увидят. Ему достаточно того, что он видит сам — гравюра не удалась. Стремление к совершенству и красоте жило в его душе, как нравственный закон, преступить который невозможно.

С волнением рассматриваем мы листы ранних гравюр, на которых запечатлелось единоборство художника с материалом и техникой. Вот «Святое семейство с кузнечиком» (гравюру эту называют так, потому что в ее правом углу изображен крошечный, едва видный кузнечик). Прекрасен пейзаж дальнего плана — озеро с парусниками и гребными лодками, крутой берег, поросший редкими елями. Штрих точен и скуп. Пейзаж строится немногими линиями, они необходимы и достаточны. Нетронутая бумага ощущается, как небо и вода. Лицо Марии полно нежной материнской любви. Но движение, которым она прижимает к себе младенца, еще не покорилось художнику. Ребенок не лежит на руках матери, а как бы висит перед ней. Странна поза св. Иосифа. Он спит глубоким сном за низкой оградой, на которой сидит Мария. Тело его словно вкопано в землю. Гравюра в этой части становится загадочной. Штрихи, тесно и беспорядочно проведенные, создают ощущение спутанности, сгущаются до черных пятен там, где такое сгущение не вызвано требованиями композиции. Очень светлый дальний и очень темный ближний планы разламывают гравюру надвое. Ясности и красоты гравюр Шонгауэра в этом листе он не достиг. Однако самому Дюреру эта работа не казалась неудачной. Он даже гордился ею. Она была первой (из числа тех, что дошли до нас), где он поставил монограмму, которой больше не изменял. Сохранилось четыре подготовительных рисунка к этой гравюре, а возможно, их было и больше. Он сделал все, как умел, но умел он еще не все.

Темы для резцовых гравюр Дюрер черпал повсюду — из Священного писания, из античной мифологии, из современных книг, из назидательных изречений. Создавая рисунок для будущей гравюры, он обращался к своей памяти. Она хранила воспоминания о приемах других мастеров, о позах, поворотах, жестах, восхитивших его когда-то. Порой эти воспоминания были подкреплены зарисовкой, порой существовали только перед внутренним взором художника. Долгими изысканиями установлено: на одной гравюре повторена поза женщины, которую Дюрер мог видеть на картине Мантеньи, композиция другой напоминает гравюру Шонгауэра, в третьей звучит отзвук Поллайоло. Дюрер не боялся повторять то, что было сделано до него, решительно преображая готовое и существующее, подчиняя его собственному замыслу. Он мог бы сказать о себе, подобно другому большому мастеру: «Я беру свое там, где я его нахожу».

Устав от работы, Дюрер выходил из мастерской, бродил по извилистым улицам Нюрнберга, проходил по рынку, гулял по окрестностям. Но и отдыхая, не переставал всматриваться в окружающее. На его гравюре появляются беседующие крестьяне. Они, видимо, идут на рынок. Один из них несет на продажу корзинку яиц. Крестьяне вооружены — времена такие, что безоружному появляться на дорогах опасно. Их лица серьезны и напряжены — тут обсуждаются важные, быть может, недобрые вести... Другая гравюра словно рассказывает, о чем так тревожно говорят крестьяне. На ней вооруженные до зубов ландскнехты. Оружие у них куда более грозное, чем у крестьян. У них — вызывающе воинственные позы, холодные, жестокие лица. Жесты, костюмы, оружие на жанровых гравюрах Дюрера — живые свидетельства запечатленного времени. Иногда — насмешливый рассказ о нравах: вот купец добивается благосклонности женщины, звеня у нее над ухом тугим кошельком. Иногда воспоминания об итальянском путешествии. На одной из гравюр по тропинке шагает турецкое семейство. Муж в пышном тюрбане важно идет первым, сзади робко семенит жена с ребенком на руках. Такие лица и наряды, а главное, такую восточную важность повелителя и покорность жены художник мог видеть в Венеции, куда приезжали турки. А может быть, вспомнил турецкие альбомы Джентиле Беллини. Порой Дюрер причудливо соединяет на одном листе, казалось бы, несоединимое. Вот вооруженный турок верхом на коне, окруженный ландскнехтами. Нет, он не пленный. Он равный в этом отряде, может быть, даже предводитель. Что это значит, приходится гадать, вся драматическая пестрота времени отразилась и в этой гравюре.

Но художника больше жанровых сцен влекут мифологические и религиозные сюжеты. По традиции, гравюры на меди, в отличие от гравюр на дереве, любимых простыми покупателями, приобретали люди образованные. Они ценили сложную, даже изысканную технику. Их привлекали изображенные на гравюрах истории, понимание которых требовало начитанности. Их не смущало, а, напротив, приманивало недавно столь непривычное в искусстве нагое женское тело. А Дюрер изображал его все чаще, пользуясь для этого самыми разными поводами, соединяя наблюдения живой натуры с цитатами из итальянских мастеров, иногда с умозрительными построениями.

Одна из известнейших его гравюр — «Четыре ведьмы». В комнате, пустой и тесной, как каменный мешок, четыре обнаженные женщины. Они по-разному повернуты к зрителю, а взгляды их направлены на что-то ему невидимое. На голове одной — высокий чепец, у двух волосы повязаны косынками, у четвертой — роскошные косы полураспущены. У одной — неожиданно маленькая головка на большом туловище и строгий, правильный, почти классический профиль. У второй мягко очерченное миловидное лицо с выражением страдания. И тело более юное, чем у остальных. Третья повернута к нам спиной — лица ее не видно. У четвертой — она полускрыта за остальными — под низко надвинутой на лоб повязкой подчеркнуто простоватое лицо с недоверчиво сжатыми губами. Иногда говорят, что позы трех женщин напоминают античный мотив трех граций, с которым Дюрер познакомился у итальянских художников. А четвертая фигура добавлена, чтобы изменить композицию. Грации? Но тела их тяжеловесны. Впрочем, представления о красоте меняются, а Дюрер, по-видимому, вовсе не собирался изобразить в этой гравюре идеальных красавиц. Зато они очень живые и заставляют думать не об античных грациях, а о живой натуре, которая послужила художнику моделью. Действительно, в одной фигуре узнается женщина, нарисованная Дюрером в наброске «Женская баня». В Германии той поры мужчины и женщины нередко посещали бани совместно, и Дюрер мог рисовать здесь обнаженную натуру.

Над головами женщин шар с датой и тремя таинственными буквами «ОGН», которые расшифровывают по-разному, но не слишком убедительно. Неизвестно ведь даже — немецкое или латинское изречение скрывается за этими буквами. Многие аллегории и символы, понятные современникам Дюрера, для нас темны. Смысл их утрачен безвозвратно. Мы любуемся гравюрой и пребываем в недоумении по поводу аллегории, заключенной в ней и не раскрытой до конца ни одним комментатором. Правда, гравюра эта традиционно называется «Четыре ведьмы». Она появилась в мрачные годы, когда в Германии были часты процессы, на которых женщин обвиняли в колдовстве и ведьмачестве, пытками вымогали у них признание в союзе с дьяволом. Толчком для этих процессов послужила булла папы Иннокентия VIII, обнародованная в 1484 году, которая признала существование ведьм. Вслед за буллой появилась изуверская книга двух немецких инквизиторов, Шпренгера и Инсисториса, «Молот ведьм». Она привела на костер бесчисленное множество неповинных женщин.

Быть может, «Четыре ведьмы» Дюрера — намек на одно из таких событий. Нечто зловещее действительно ощущаешь в тесном и темном помещении, где пребывают эти четыре женщины, даже если не заметишь, что на полу валяются кости, даже если не всматриваться в темный угол, откуда высовывается страшная морда дьявола и вырываются языки пламени. Может быть, женщины заточены здесь после пыток и перед костром?

Ведь такие процессы происходили во времена Дюрера и в Нюрнберге. Он вполне мог быть их свидетелем. Описания костров, на которых сжигали несчастных «ведьм», сохранились в нюрнбергских хрониках. Однажды в Швабахе, соседнем городке, на костер возвели молодую девушку, замечательную красавицу. Перед костром огласили ее признание, что она ведьма и колдунья.

«Нет,— воскликнула она,— я ни в чем этом не виновна! Я призналась, потому что меня ужасно пытали! Я не сделала ничего плохого». Толпа, окружавшая костер, вздрогнула. Но палачи не сжалились. Когда ее уже охватило пламя, она продолжала громко читать молитвы, как сообщает хроника, «насколько ей в дыму и огне хватило голоса, настаивая на том, что исполнена христианской веры». В то, что девушки и женщины вступают в союз с дьяволами и становятся ведьмами, верили даже образованные люди. С изумлением читаем мы у поэта и ученого Мурнера кровожадные строки: «Ну, на костер ее, и зажигайте! А если не найдете палача, я не отпущу ее, я лучше сам разожгу костер!»

От подобного зловещего фанатизма гравюра Дюрера свободна. Иногда высказывалось и такое предположение; издать гравюру с изображением нагих тел было в те годы и непривычно, и, пожалуй, небезопасно. Назвав ее персонажей ведьмами, показав, что их ждет пасть сатаны и пламя ада, Дюрер хотел себя обезопасить. Быть может… Однако подлинное отношение художника к изображенному надо искать не в символической пасти ада, не в загадочной формуле «ОGН», а в том, как любовно передано обаяние грешной, пусть осужденной на муки, но живой, трепетной человеческой плоти. «Четыре ведьмы» привлекали внимание современников много лет спустя после появления этой гравюры.

Еще одна гравюра на меди — «Морское чудовище». Содержание ее не менее загадочно, а композиция неизмеримо сложнее. Гористый берег крутыми уступами поднимается вверх. Вдоль воды — это залив или река — тянутся крепостные стены. Они окружают утес, поднимаясь по его склонам до вершины. Приземисты крепостные башни. Тут узнается нюрнбергская крепость. Но это не так уж важно. У замка настолько достоверный вид, так массивно-уверенны его башни, так несокрушимы его стены, так прочно господствует он над берегом, что созерцающие гравюру не сомневались — такой замок где-то существует в действительности. Убедительность обстановки — одна из характерных черт Дюрера. По ней можно всегда узнать его руку. В том числе и тогда, когда он разрабатывает самый фантастический сказочный или легендарный сюжет. Пожалуй, в этом случае особенно. Он предвосхитил секреты более позднего фантастического искусства. Фантастическое убедительно тогда, когда достоверны и правдоподобны подробности.

Но вернемся к гравюре. Жаркий летний день... Ощущение жары рождается пышным белым облаком на небе. Непостижимым образом черно-белая гравюра создает синеву неба. Мохнатые ели сбегают по берегу до самой воды. Берег порос камышом. Тут мы встречаемся еще с одной особенностью Дюрера. Его растения никогда не бывают «растениями вообще»: камыш у него — камыш, рогоз — рогоз. В спокойной сонной воде купались женщины. Теперь они, смертельно напуганные, выбегают на берег. Старик в длиннополом камзоле с беспомощно болтающимся на боку мечом бежит к воде, воздевая руки к небесам. А по воде, разрезая и вспенивая ее мускулистой грудью, плывет огромное чудовище — получеловек-полурыба. У чудовища не страшное, скорее, даже доброе, немолодое бородатое лицо. Высокий лоб увенчан рогом лося. Одной рукой чудовище держит, как щит, панцирь огромной черепахи, другой сжимает руку молодой нагой женщины, которая возлежит на его туловище.

В этой сцене тоже много загадочного. Жаркий день таит тяжкую предгрозовую тревогу. Люди на берегу охвачены ужасом и отчаянием. По-видимому, женщину похищают. Но лицо и особенно поза этой женщины странно невозмутимы. Она не вырывается, не пробует освободиться, не отнимает руку, которую обхватило чудовище. Ее другая рука спокойно лежит на бедре. Рот приоткрыт, но не для крика, а от изумления. Она не поворачивает головы к тем, кого испугало ее похищение. Взгляд ее отрешенно устремлен вдаль... Аллегория? Вероятно. Может быть, на тему о том, какие неожиданные опасности таит ясный солнечный день и что земная твердь и каменные стены не спасают от них.

Но еще не разгадав или так и не разгадав смысла гравюры, мы видим главное — она прекрасна! В ней все — от парусника с туго надутыми парусами на дальнем плане до колеблющегося камыша на самом ближнем — образует целостное единство. А если верно найти точку и рассматривать гравюру с того удаления, на которое рассчитывал мастер, она внезапно оживает, начинаешь видеть, что чудовище, разрезая воду, плывет вперед, а утес с замком и крепостной стеной стремительно отодвигаются назад. Чудовище и женщина чуть сдвинуты вправо по отношению к вертикальной оси гравюры, а утес с замком чуть влево. Это и создает чувство движения. Но когда зритель смотрит на гравюру, он не гадает о ее секретах, он видит чудо: неподвижное движется.

Резец Дюрера на этом листе не знает невозможного. Ему подвластно все: пышное облако, нежная пушистая хвоя елей, тяжелая каменная кладка крепостных стен, твердая чешуя чудовища, упругое тело молодой женщины. От яркого света до темных и глубоких теней штрих рисует любые переходы и контрасты. Действительное и воображаемое воплощены с одинаковой силой. Кажется, что Дюрер воочию видел такое похищение. Это свойство подлинно великих фантастических произведений. Их авторы словно очевидцы того, что они изображают.

Образованные ценители — а гравюра на меди предназначалась именно им — спорили, какой древний миф изображен на ней. Одним казалось, что это морской бог — получеловек-полурыба похищает одну из данаид — Амимону. Другие возражали: какое же это похищение? Девушка, которую увлекает морское чудовище, совсем не испугана, она не взывает о помощи. Пожалуй, это Паримела, которую спас от отцовского гнева речной бог Ахелой, чтобы потом превратить ее в остров. Исследователи до сих пор не пришли к окончательному выводу. Можно представить себе, что для современников Дюрера — покупателей гравюры — возможность поломать голову над ней, поразмыслить над ее таинственной недосказанностью, припомнить по этому случаю «Метаморфозы» Овидия, где в прекрасных стихах рассказывалась трогательная история Паримелы, сама по себе была наслаждением, к тому же поводом показать в споре свою образованность и начитанность. А Дюреру, чтобы воплотить миф о морском или речном божестве, нужно было вообразить это божество как можно точнее. Тут ему помогли распространенные в его времена рассказы об обитающих в воде фантастических существах — их нередко изображали даже в тогдашних книгах о путешествиях в заморские страны и в старинных трудах по зоологии, твердо веря в то, что они существуют. Только там они казались устрашающими. А гравюра Дюрера поэтична: словно нет ничего естественнее, чем быть наполовину человеком, наполовину рыбой. Да ведь и название гравюры можно перевести не только как «Морское чудовище», но и как «Морское чудо».

Он был неутомимым тружеником, этот молодой, впрочем, теперь уже не такой молодой мастер. Рассказать обо всех гравюрах, вышедших из-под его резца, мы не можем. Но рассказ наш будет неполон, если мы не коснемся тем, к которым он обращался постоянно: смерть, материнство, одиночество...

О краткости века человеческого, о скоротечности жизни, о смерти, подстерегающей за каждым углом и на каждом углу, современникам Дюрера и самому художнику непрестанно напоминали проповедники. Но и без напоминаний об этом нельзя было забыть. Опустошительные эпидемии заставляли ощутить незащищенность жизни. И от обычных болезней не было настоящих средств. Ведь и в семье Альбрехта Дюрера-старшего из восемнадцати детей пятнадцать не дожили до зрелого возраста, и семья эта не составляла исключения. То и дело вспыхивали малые войны, а вооруженные столкновения происходили беспрерывно. Опасными были дороги за пределами городских стен, но роковой могла стать и ночная улица внутри города. Человек встречался со смертью в разных обличьях каждый день, и художник той эпохи, даже если хотел, не мог забыть об этом. Смерть была одной из главных тем европейского искусства средневековья и надолго осталась ею в эпоху Возрождения, породив многочисленные «Триумфы» и «Пляски смерти».

Сохранились рисунки Дюрера, связанные с этой темой. Вот черными чернилами на белой бумаге нарисована статная женщина во цвете лет. На ней высокий чепец и парадное платье из тяжелой ткани. Шлейф платья несет, небрежно положив его на плечо, скелет, восставший из могилы. Он грозно воздевает к небу костлявую длань, пророча женщине, что недолгим будет ее земной путь. В контрасте между женщиной, воплощением цветущей жизни, и смертью — видимый, понятный каждому сюжет рисунка. Но здесь есть контраст и более глубокий. Лист брызжет силой и энергией, лаконичен и стремителен. В том, как передан угрожающий жест смерти, а главное, в том, как встопорщены редкие волоски на голом черепе, чувствуется ирония, гротеск, даже озорство. В этом рисунке художник не страшится смерти, не трепещет перед ней, не ощущает к ней уважения. Изображает ее (да не будет это принято за кощунство) в манере шаржа.

Вот другой рисунок, на этот раз углем: «Смерть и общество за столом». Из темной чащи леса вышла смерть и приблизилась к столу, за которым пирует веселая компания. Застигнутые ею кутилы ведут себя по-разному. Одни пытаются сбежать, другие сопротивляются, третьи негодуют, четвертые покоряются неизбежному. Беззаботное застолье, внезапно прерванное приближением смерти,— один из излюбленных сюжетов эпохи. Однако подобная сцена не только философская аллегория. Времена были такими, что беспечное веселье и разгульное пирование часто обрывались ужасающим событием: на соседней улице, в соседнем доме, а то и за самим пиршественным столом вдруг падал кто-то, сраженный черным недугом, и сотрапезники понимали: большинство из них обречено. Каждый пир во времена Дюрера был пиром во время чумы. Карнавальное гулянье прерывал конский топот. Задыхающийся гонец выкрикивал: «Неприятель у ворот!» Любая гроза, да что гроза, случайная искра могла вызвать пожар, а против пожара средневековый город был беззащитен. Огненное бедствие нередко настигало его среди праздничного веселья. Близкое присутствие смертельных угроз современники Дюрера, да и сам художник, ощущали постоянно как неизбежную данность бытия.

Потому-то художник так часто и обращался к теме смерти, чтобы подчинить ее искусству. Воплотить ее на бумаге значило преодолеть страх перед нею.

Рисунок «Смерть и общество за столом» молчаливо рассказывает о превратностях судьбы, характерных для графического наследия Дюрера. Его рисунки переходили из рук в руки, их дарили, их продавали с аукционов, они исчезали с горизонта, чтобы после десятилетий безвестного отсутствия появиться снова. А некоторые так и не появились. Рисунок «Смерть и общество за столом» надорван, словно кто-то в гневе собрался разорвать его на четыре части. Случайность? Или рисунок — безжалостное напоминание о смерти — хотел уничтожить, а потом раздумал сам художник? Или тот, к кому рисунок попал? Этого мы не знаем и не узнаем. Чьи-то бережные руки подклеили рисунок. Теперь он хранится в Дрезденском гравюрном кабинете.

Той же теме Дюрер многократно посвящал гравюры на меди. Вот смерть, на сей раз не в виде скелета, а в виде жестокого и сильного мужчины, тащит в могилу женщину, а та отчаянно цепляется за тоненькое деревцо. Это одна из первых резцовых гравюр Дюрера. Она еще несовершенна: штрих грубоват, движения резца скованны. Но вслед за ней идут другие. Прекрасен лист «Прогулка». За городом гуляет молодая пара. На мужчине шляпа с пышнейшим страусовым пером, короткая, чуть ниже пояса, накидка, куртка с рукавами-буфами, обтягивающие трико и модные туфли, выкроенные из одного куска мягкой кожи, короткий меч на поясе (так в конце XV века одевались в немецких городах молодые щеголи бюргерского круга). На женщине нарядная одежда замужней дамы — высокий чепец, платье с длинными разрезными рукавами в перехватах и с вышивкой, украшенное драгоценной пряжкой, длинный тяжелый шлейф. Из-под края платья выглядывает острый носок туфельки. Мужчина бережно ведет спутницу под руку. Лица обоих серьезны, его задумчиво и нежно, ее — мрачно. Она не отвечает на его взгляд, отводит глаза в сторону, словно бы вот-вот разрыдается.

Откуда эта мрачность? Мы вглядываемся в гравюру внимательнее и замечаем то, чего не увидели сразу. На первом плане торчат из земли, как острые лезвия, редкие сухие травинки. Склоняется от ветра длинный стебель с крупными листьями. В этой поляне с чахлой растительностью есть что-то пугающее. Ее замыкает, отделяя от светлой миролюбивой дали, узловатое высохшее дерево. А из-за дерева, шутовски кривляясь, выглядывает смерть. Костлявой рукой придерживает она песочные часы, которые гаерским жестом поставила себе на голову. Сцена задумчиво-грустная обретает трагическое звучание. Вот, значит, почему так печальны лица молодой пары! Песок отсчитывает им скупо отмеренную жизнь. Мысль эта сопровождает молодую чету костлявым и гримасничающим соглядатаем. И от нее не уйдешь! В этой гравюре с необычайной силой выражена одна из вечных тем мирового искусства — тема «Memento mori» — «Помни о смерти». Чтобы воплотить ее, художники создавали сложнейшие композиции, музыканты сочиняли реквиемы, писатели посвящали ей сотни страниц, философы и моралисты — объемистые трактаты. Дюреру понадобился лист бумаги, скупо обозначенный пейзаж, в котором главное — засохшее на корню дерево, три фигуры — мужчина, женщина, смерть. Печальные молчаливые лица, словно губы замкнула пронзительная мысль о том, как недалек путь, по которому они отправились вместе. Беззвучный хохот смерти. Все! Даже посмотрев десятки других работ, даже услышав множество реквиемов и прочитав не одно рассуждение на темы «Memento mori», забыть гравюру Дюрера невозможно. Она остается в памяти как наваждение. Художник добился того, чего хотел.

Когда мотив смерти, к которому художник обращался снова и снова, леденил его собственную душу, он заглушал его иным, полным жизнеутверждения, радости и света мотивом — материнства. Образ Марии с младенцем проходит через всю жизнь Дюрера. Он воплощал его в рисунках, в гравюрах, в картинах.

Мадонна Дюрера — чаще всего юная, прелестная, с мягким лицом, с нежными губами, с задумчиво полуприкрытыми глазами. Образ повторяется, варьируется, изменяется, Мария выглядит то моложе, то старше, но во многих работах—это одна и та же женщина. Когда всматриваешься в ее воплощения, кажется — все они восходят к реальному образу.

Где, когда встретил Дюрер живой прообраз своей Марии? Этого мы не знаем. Его собратья и современники часто рисовали и писали в образе Мадонны свою жену. Но нет ни малейшего сходства между Агнес Дюрер, как он запечатлел ее на немногочисленных рисунках в юности и в зрелые годы, и тем, как он изображал Марию. Мы почти ничего не знаем о личной жизни Дюрера, но видим, что некий женский образ постоянно проходит, превращаясь в Марию, через многие годы жизни художника, волнуя нас своей живой прелестью и, быть может, связанной с ним тайной. В Пражской Национальной галерее хранится рисунок Дюрера на красно-коричневой тонированной бумаге, выполненный углем, чуть тронутый белилами: склоненная набок голова молодой женщины с полузакрытыми, как в легкой дремоте, глазами. Лицо пленяет мягким спокойствием. Закругленные движения угля словно бы нежно ласкают его. Рисунок относится к годам более поздним. Но облик, запечатленный на нем, появился в работах Дюрера много раньше и был повторен много раз. Нежная дымка окутывает лицо, которое больше, чем красиво,— оно прекрасно. Прекрасно не строгой правильностью черт, а спокойной одухотворенностью. Уж не воспоминание ли этот рисунок о женщине, навсегда поразившей воображение Дюрера в юные годы?

Мария на его гравюрах — очень часто — счастливая, спокойная. Она еще не ведает, что ждет ее сына. Играет ли она с ним, держит ли его на коленях, забавляет ли его грушей — она прекрасна. А ребенок — настоящий малыш с большой круглой головкой, с пухлыми ручками и ножками в перетяжках, чаще всего голенький. Живое, земное человеческое дитя. Чтобы создать такой образ младенца, нужно много наблюдать детей и бесконечно рисовать их. А главное — любить. Человек верующий, он обожествляет не отвлеченную религиозную идею, а мать, дарующую жизнь новому человеку, пестующую, лелеющую его, обожествляет Материнство — великий залог бессмертия рода человеческого...

Мы всматриваемся в эти листы с особенным чувством, помня, что собственный брак Дюрера был бездетным. Может быть, снова и снова обращаясь к образу матери и младенца, он молил небо даровать Агнес и ему ребенка.

 

 


Читайте:


Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

Русские портретисты:

Эмиль Жан Орас Верне

News image

Верне Эмиль-Жан - Орас (фр. Emile Jean Horace Vernet, 30.06.1789 г

Портреты и иконы

News image

Хотя зачатки светского портрета иногда относят еще ко времени правления Ивана III и Василия III, когда изображения великих князей при сватовстве пос...

Орест Адамович Кипренский

News image

Яркое и полное выражение русский романтический портрет получил в творчестве лучшего портретиста первой четверти XIX века Ореста Адамовича Кипренског...

Портрет в конце XVIII века

News image

Восемнадцатый век — „век портрета — завершался. Последнее его десятилетие было не только хронологическим рубежом для русского общества, для всего ст...

Художники Италии:

News image

Себастьяно Бомбелли (1635-1716)

Итальянский живописец венецианской шк...

News image

Орацио Борджиани (1578-1616)

Итальянский живописец и гравер барокко, уроженец Рима, последователь натурализма, также известный в Ис...

News image

Санти ди Тито (1536-1602)

Среди прочих молодых живописцев Академии даровитым и стоящим можно назвать Санти ди Тито (Santi di Tito), который, поработав в течение долгих лет в Риме, вернулся в конце концов во Флоренцию, чт...

Русская школа

Русская гравюра в начале XX века

News image

В начале XX века возникли разнообразные техники и материалы. Продолжая традиции гравюры на дереве и на линолеуме, применяя кисть и перо, художники т...

Развитие гравюры в России

News image

Несколько столетий насчитывает история развития гравюры в России. Как самостоятельная область изобразительного искусства она заявила о себе в послед...

Советский плакат

News image

Советский плакат появился еще в начале прошлого века. Своим созданием он обязан Гражданской войне, ведь именно в то время он и для всех стал ярчайши...

Русская гравюра в середине XIX века

News image

Развитие русской гравюры в середине XIX века связано с именем К. К. Клодта (1807 - 1879), знаменитого гравера на дереве. Генерал-майор артиллерии Ко...

Авторизация